Я знала о предстоящем повышении. Испытала капельку удовлетворения от того, что, даже если бы она приказала мне починить рукав в тот же миг, мне не хватило бы времени на это. Как только она вышла из каюты, я стала укладывать ее вещи, и три часа спустя она была уже в пути к новой должности капитана «Меча Настаса». Я не особо жалела, что она уходит.
Такие мелкие детали. Не ее вина, что она неважно повела себя в ситуации, с которой мало кто из семнадцатилетних смог бы уверенно справиться. Едва ли стоило удивляться тому, что она была именно таким снобом, каким ее воспитали. Не ее вина, что за свое тысячелетнее (на тот период) существование я стала ценить одаренность выше, чем происхождение, и видела возвышение не одного «очень провинциального» клана, которые оставляли этот ярлык в прошлом и выпускали в свет своих Сеиварден.
Все эти годы, разделявшие юного лейтенанта Сеиварден и капитана Сеиварден, состояли из кратких мгновений. Всяких мелочей. Я никогда не испытывала неприязни к ней. Просто она никогда мне особо не нравилась. Но, глядя на нее сейчас, я не могла не думать кое о ком еще.
Следующая неделя в доме Стриган была неприятной. За Сеиварден требовалось постоянно присматривать и часто приводить ее в порядок. Ела она очень мало (что в некоторых отношениях было весьма удачно), и мне приходилось прилагать усилия, чтобы ее организм не оказался обезвоженным. К концу недели рвота прекратилась и, по крайней мере время от времени, Сеиварден стала спать. Спала она некрепко, дергалась и вертелась, часто вздрагивала, тяжело дышала и внезапно просыпалась. Когда она бодрствовала и не рыдала, то жаловалась, что все вокруг слишком жесткое, грубое, громкое и яркое.
Через несколько дней, решив, что я сплю, она подошла к внешней двери, выглянула наружу и посмотрела на снег, затем оделась и потащилась ко второму дому, а потом — к флаеру. Она попыталась завести его, но я вытащила одну существенную деталь и держала возле себя. Когда Сеиварден вернулась в дом, у нее хватило, по крайней мере, самообладания, чтобы закрыть обе двери, прежде чем ввалиться со снегом на ногах в главную комнату, где я сидела на скамье со струнным инструментом Стриган в руках. Она уставилась на меня с нескрываемым изумлением, то и дело слегка пожимая плечами, чувствуя себя неловко в тяжелой куртке и испытывая зуд.
— Я хочу уехать, — сказала она, и в ее голосе странным образом прозвучали и страх, и надменность, присущая радчаайскому командиру.
— Мы уедем, когда я буду готова, — заявила я и взяла несколько нот на инструменте. На нее нахлынули такие сильные чувства, что скрыть их не удалось, и гнев с отчаянием отразились на ее лице. — Ты там, где ты есть, — заметила я ровным тоном, — из-за решений, которые приняла сама.
Ее спина выпрямилась, плечи развернулись.
— Ты ничего не знаешь ни обо мне, ни о моих решениях, принимал я их или нет.
Этого оказалось довольно, чтобы я снова разозлилась. Я кое-что знала о принятых решениях, и о непринятых — тоже.
— Ах да, я позабыла. Все происходит по воле Амаата, твоих ошибок не существует.
Глаза Сеиварден округлились. Она открыла рот, чтобы заговорить, втянула воздух, но выдох вышел шумным и прерывистым. Она повернулась ко мне спиной, якобы для того, чтобы раздеться, и уронила куртку на скамью рядом.
— Ты не понимаешь, — проговорила она высокомерно, но голос дрожал от едва сдерживаемых слез. — Ты не радчааи.
Не благовоспитанная.
— Ты начала принимать кеф до того, как покинула Радч, или после? — На радчаайской территории его не должно быть, но местные власти на базах обычно закрывали глаза на мелкую контрабанду.
Она рухнула на скамью рядом со своей небрежно брошенной курткой.
— Я хочу чаю.
— Здесь нет чая. — Я отложила инструмент в сторону. — Есть молоко. — Точнее, сброженное молоко бовов, которое местные жители разводили водой и пили теплым. Запах, да и вкус тоже, напоминал о пропотевших сапогах. От большого количества Сеиварден наверняка почувствует недомогание.
— Что за место, где нет чая? — возмутилась она. Потом положила локти на колени и опустила лоб на запястья обнаженных рук с вытянутыми пальцами.
— Вот такое вот место, — ответила я. — Почему ты принимала кеф?
— Ты не поймешь. — На колени закапали слезы.
— А ты проверь. — Я снова взяла инструмент, выбрала мелодию.
Через шесть секунд безмолвных рыданий Сеиварден проговорила:
— Она сказала, что он сделает все более ясным.
— Кеф? — (Ответа не последовало.) — Что стало бы ясным?
— Я знаю эту песню, — сказала она, по-прежнему не отнимая лица от запястий. Я поняла, что если она узнает меня, то только по этой мелодии, и перешла на другую. В одном из регионов Вальскаай пение было благородным времяпрепровождением, а местные хоровые общества — центром общественной деятельности. Та аннексия принесла много красивых песен, которые особенно нравились мне, когда моих голосов было больше одного. Выбрала одну из тех. Сеиварден ее не узнает. Вальскаай был и до, и после нее.
— Она сказала, — ответила наконец Сеиварден, подняв лицо, — что чувства затуманивают восприятие. Что самое четкое зрение — это чистый разум, не искаженный чувством.
— Это неправда.
У меня была целая неделя на этот инструмент и очень мало других занятий. Мне удалось сыграть две строчки сразу же.
— Поначалу это казалось правдой. Сначала было чудесно. Все отступало. Но когда действие заканчивалось, все становилось как прежде. Даже хуже. А потом, через некоторое время, оказалось, что не чувствовать — фигово. Я не знаю. Я не могу этого описать. Но если я принимал больше, это отступало.